Я проснулся задолго до первых утренних петухов, все обдумывая эту дилемму. Единственное, что приходило мне в голову при взгляде на освещенный свечами потолок, — это отказаться от дела. Я не поеду в Америю. Чуть свет я спущусь в Субуру и пошлю гонца к Цицерону с сообщением о том, что я отказываюсь от его поручения и прошу со мной расплатиться. Затем я на весь день закроюсь в доме с Бетесдой, буду заниматься с ней любовью, расхаживать по саду и сетовать на жару; а каждому непрошеному гостю, который постучится в мою дверь, я просто скажу:
— Да, да, смерти я предпочитаю молчание! Пусть свершится воля римского правосудия! А теперь уходите!
Где-то на склоне холма живет петух, который кричит намного раньше остальных; я подозреваю, что он принадлежит той деревенщине, которая выбрасывает свои испражнения за стену: деревенский петух, с деревенскими повадками, непохожий на более ленивых и важных римских птиц. После того, как он прокричит, до рассвета останется около двух часов. Я решил, что тогда-то я и встану, чтобы сделать окончательный выбор.
Когда мир спит, природа времени изменяется. Мгновения сгущаются, истончаются, словно кусок тонкого сыра. Время становится неравномерным, ускользающим, нечетким. Тому, кто страдает бессонницей, ночь кажется нескончаемой и все же слишком короткой. Я долго лежал, всматриваясь в зыбкие тени над головой, не в силах уснуть и не в силах додумать ни одну из тех мыслей, что порхали в моей голове, дожидаясь крика петуха, пока мне не начало казаться, что петух проспал. Наконец в теплом, неподвижном воздухе прозвучало его отчетливое и пронзительное «кукареку».
Я вскочил, с дрожью осознав, что действительно заснул или был близок к этому. В замешательстве я подумал, не приснился ли мне петушиный крик. Затем я услышал его вновь.
При свете множества свечей я поменял на себе тунику и ополоснул лицо. Бетесда наконец успокоилась: я видел, как она свернулась на соломенной подстилке близ колоннады в дальнем конце сада; окруженная кольцом свечей, она наконец уснула. Она выбрала самый дальний уголок от того места, у которого погибла Баст.
Я пересек сад, ступая как можно тише, чтобы не разбудить Бетесду. Она свернулась на боку, крепко обхватив себя руками. Мускулы на ее лице разгладились и смягчились. Блестящая прядка иссиня-черных волос разметалась у нее на щеке. В сиянии свечей она походила на ребенка больше, чем когда-либо прежде. Частица меня жаждала обвить ее руками и перенести на постель, сжимать ее в жарких и крепких объятиях, соприкасаясь телами и видя сны, пока нас не разбудит утреннее солнце. Забыть обо всей отвратительной кутерьме, в которую вовлек меня Цицерон, повернуться к ней спиной. Глядя на Бетесду, я ощутил такой прилив нежности, что мой взгляд затуманился слезами. Очертания ее лица утратили четкость, сияние свечей расплылось в блестящее марево. Говорят, что одно дело — объединить судьбы, вступив в брак со свободной женщиной. Нечто совсем другое — владеть женщиной как рабыней, и я часто задавался вопросом, какой удел горше, а какой — слаще.
Петух прокричал вновь, и на этот раз издалека ему вторил другой. В это мгновение я принял решение.
Я склонился над Бетесдой и как можно осторожнее ее разбудил. Несмотря на это, она вздрогнула и какое-то мгновение вглядывалась в меня, как будто видела меня впервые. Я почувствовал, как меня кольнуло сомнение, и отвернулся, зная, что, стоит ей увидеть мои колебания, страхи ее только усилятся, и этому не будет конца. Я сказал ей, чтобы она оделась, причесалась и прихватила с собой кусок хлеба, если она голодна; как только она будет готова, мы немного прогуляемся.
Я быстро отошел в сторону и принялся гасить свечи. Дом погрузился во мрак. Вскоре Бетесда вынырнула из своей комнаты и сказала, что она готова. В ее голосе слышалась тревога, но не было ни тени недоверия или упрека. Я помолился про себя о том, чтобы мой выбор оказался правильным, и задумался о том, к кому же обращена моя молитва.
На дорожке, ведущей к подножию холма, лежали густые, черные тени. В свете моего факела камни под ногами приобрели вид чего-то невсамделишного: они отбрасывали смазанные, смутные тени, а их края казались предательски острыми. Идти без света было бы, пожалуй, даже безопаснее. Бетесда споткнулась и стиснула мою руку. Она пристально оглядывалась по сторонам, не в силах посмотреть себе под ноги, страшась затаившейся в темноте угрозы.
На полпути вниз мы вступили в длинный желоб тумана, который тек и пенился водоворотами, точно река, стиснутая берегами; туман был настолько плотным, что свет факела был не способен проникнуть сквозь него, окутывая нас коконом молочной белизны. Как и в той жуткой жаре, которая душила Рим, в обступившем нас тумане было что-то странное. Он не приносил ни облегчения, ни свежести; его теплая глыба была влажной на ощупь там, куда проникали струи охлажденного воздуха. Он пожирал свет и поглощал звук. Шлифованные, шатающиеся камни у нас под ногами казались окутанными влажной пеленой и бесконечно далекими. Даже сверчки перестали стрекотать, и на какое-то мгновение стихли петухи.
Бетесда дрожала рядом со мной, но втайне я был даже рад туману. Если он продлится до восхода, мне, возможно, удастся выехать из города незаметно даже для тех, кого наняли следить за мной.
Когда мы пришли, хозяин конюшни еще спал, но раб согласился его разбудить. Поначалу мой знакомец выглядел раздраженным; я пришел на час раньше, чем ожидалось, и в любом случае раб мог подготовить мой отъезд, не тревожа хозяина. Но когда я объяснил ему, чего я хочу, и предложил свои условия, он тут же пробудился и преисполнился добродушия.