— Только вообразите! — Из-за веера Цецилии слышалось учащенное дыхание. — Только вообразите, какой они поднимают шум!
— Всех пятерых зашивают в мешок и относят на берег реки. Нельзя катить мешок или бить по нему палками: животные должны оставаться внутри мешка живыми, чтобы как можно дольше терзать отцеубийцу. Пока жрецы произносят последние проклятия, мешок сбрасывают в Тибр. По всему пути в Остию расставлена стража: если мешок вдруг вынесет на берег, они должны немедленно опять столкнуть его в воду, пока он не достигнет моря и не скроется из виду.
Отцеубийца уничтожает самый исток своего существования. Он оканчивает свою жизнь, лишенный связи с теми самыми стихиями, что даруют жизнь миру: у него отнимают землю, воздух, воду, даже свет солнца на последние часы или дни его агонии, пока наконец мешок не разорвется по швам и не будет поглощен морем. Эта добыча перейдет от Юпитера к Нептуну, а от того — к Плутону, не оставив по себе ни любви, ни отвращения в памяти человечества.
Комнату объяла тишина. Наконец, Цицерон перевел дыхание. На его губах блуждала тонкая усмешка, и я подумал, что он, пожалуй, гордится собой: такое выражение принимают лица актеров и ораторов после успешной декламации.
Цецилия опустила веер. Под краской она была совершенно бледна.
— Теперь ты все поймешь, Гордиан, когда с ним встретишься. Бедный молодой Секст, ты поймешь теперь, отчего он в таком смятении. Словно кролик, окаменевший от страха. Бедный мальчик. Они замучают его, если их не остановить. Ты должен помочь ему, молодой человек. Ты должен помочь Руфу и Цицерону остановить их.
— Конечно, я сделаю все, что смогу. Если истина может спасти Секста Росция. Полагаю, он сейчас где-то здесь, в доме?
— О, да, ему не позволено выходить; ты видел стражу. Он сейчас с нами, вот только…
— Да?
Руф прокашлялся:
— Когда ты с ним встретишься, ты увидишь.
— Что увижу?
— Он конченый человек, — сказал Цицерон. — Он охвачен паникой, совершенно растерян, его речи бессвязны. Он почти обезумел от страха.
— Он так боится проиграть дело? Должно быть, доводы обвинения очень сильны.
— Конечно, боится. — Цецилия хлопнула веером по мухе, усевшейся ей на рукав. — А кто на его месте не испугался бы? И именно то, что он невиновен, едва ли означает… ну, я хочу сказать, нам всем прекрасно известны случаи, особенно с тех пор, как… то есть, в последний год или около того… мы знаем, что в наши дни невиновность вовсе не означает безопасности.
Она метнула беглый взгляд на Руфа, который старательно делал вид, что не слышит ее слов.
— Он боится собственной тени, — заметил Цицерон. — Боялся до того, как попасть сюда, но еще больше боится сейчас. Он боится смертного приговора, боится оправдания. Он говорит, что люди, убившие его отца, задумали убить и его; сам процесс — это заговор, чтобы избавиться от него. Если их не удовлетворит суд, они убьют его на улице.
— Посреди ночи он будит меня своими воплями. — Цецилия прихлопнула муху. — Даже из западного крыла до меня доносятся его крики. Кошмар. Я думаю, что хуже всего — это обезьяна. Правда, змея — еще хуже…
Руф вздрогнул:
— Цецилия говорит, что ему действительно полегчало, когда снаружи поставили стражу: как будто они здесь, чтобы охранять его, а не помешать его бегству. Бегство! Он не хочет покидать даже своих комнат.
— Это правда, — сказал Цицерон. — Иначе ты встретился бы с ним у меня в кабинете и нам бы не пришлось беспокоить хозяйку этого дома.
— Не получить приглашения в дом Цецилии Метеллы, — сказал я, — значило бы для нас понести большую потерю, и это в первую очередь коснулось бы меня.
Цецилия скромно улыбнулась, принимая мой комплимент. В следующее мгновение она устремила взгляд на стол и с хлопком опустила на него веер. Еще одна муха ее больше не потревожит.
— Но в любом случае в ходе моего расследования рано или поздно мне пришлось бы с ней встретиться.
— Но почему? — возразил Цицерон. — Цецилия ничего не знает об убийстве. Она только друг семьи, а не свидетельница.
— Тем не менее Цецилия Метелла одной из последних видела старшего Росция живым.
— Да, это правда, — кивнула она. — Свой последний ужин он отведал здесь, в этой самой комнате. Как он любил ее! Однажды он сказал мне, что совершенно не нуждается в открытом воздухе. В Америи ему бесконечно наскучили поля, луга и сельская жизнь. «Мне не нужно другого сада», — сказал он мне однажды. — Она показала рукой на фрески. — Видите павлина с распущенным хвостом вон там, наверху, на южной стене. На него как раз падает свет из светового люка. Как он любил эту картину, все ее цвета… Помню, он называл павлина своим Гаем и хотел, чтобы так же называла его и я. А знаете, Гай тоже любил эту комнату.
— Гай?
— Да. Его сын.
— Я думал, что у погибшего был только один сын.
— О, нет. То есть да, после смерти Гая у него остался только один сын.
— И когда же это случилось?
— Дай мне подумать. Три года назад? Да, именно так, ведь именно в эту ночь Сулла справлял свой триумф. Во всех домах на Палатине были устроены пиршества. Люди переходили из одного дома в другой. Все пировали: гражданская война закончилась. Я сама принимала гостей — в этой комнате с широко распахнутыми дверьми в сад. Был такой жаркий вечер — погода точь-в-точь напоминала сегодняшнюю. Сюда заглянул и сам Сулла. Я помню, он пошутил: «Сегодня весь Рим пирует или укладывает вещи». Конечно, среди пирующих были и те, кому следовало бы укладывать вещи. Кто бы мог вообразить, что все зайдет так далеко? — Она подняла брови и вздохнула.