Бетесда глазела на Тирона, который, казалось, был не в силах встретиться с ней взглядом. Уголки ее рта втянулись, верхняя губа сжалась и выгнулась тонкой дугой. Она усмехнулась.
Усмешка мало красит большинство женщин и чаще всего свидетельствует об отвращении. С Бетесдой не все так просто. Усмешка ничуть не портит ее смуглое и чувственное очарование. Наоборот — иногда оно даже усиливается. В небогатом, но выразительном словаре ее гримасок усмешка может означать что угодно — от угрозы до бесстыдного приглашения. Подозреваю, что в данном случае то был ответ на благовоспитанность потупившего глаза Тирона, реакция на его робкую стеснительность: так ухмыляется плутовка-лиса, глядя на застенчивого кролика. А я думал, что все ее желания были утолены прошлой ночью. Мои-то уж точно.
— Не потребуется ли моему хозяину что-нибудь еще?
Она стояла, опустив руки по швам; грудь ее высоко вздымалась, плечи были отведены назад. На ее опущенных веках все еще видна была краска, оставшаяся с прошлой ночи. В голосе слышался пылкий, слегка пришепетывающий выговор Востока. Еще чуточку кокетства. Бетесда явно приняла решение. Юный Тирон, неважно, раб или нет, заслуживал того, чтобы опробовать на нем свои чары.
— Больше ничего, Бетесда. Можешь идти.
Она кивнула, повернулась и пошла покачивающейся походкой в дом, между опущенных ивовых ветвей. Стоило ей повернуться к нам спиной, робость Тирона пошла на убыль. Я проследил за взглядом его широко раскрытых глаз, нацеленным чуть выше мерно колыхавшихся ягодиц Бетесды, и позавидовал его застенчивости и робости, его голоду, его красоте и юности.
— Твой хозяин не позволяет тебе пить или, по крайней мере, напиваться, — сказал я. — Позволяет ли он тебе время от времени бывать с женщиной?
К моему изумлению, румянец, заливший его щеки, был густ и насыщен, подобно кроваво-красному закату над открытым морем. Так краснеть могут только гладкие, нежные щеки и лоб юноши. Даже Бетесда была слишком взрослой, чтобы краснеть таким образом, если она вообще не утратила этой способности.
— Не обращай внимания, — сказал я. — Я не должен был спрашивать тебя об этом. Вот, возьми хлеба. Бетесда печет его сама, и он лучше, чем кажется на первый взгляд. Рецепт передала ей мать в Александрии. Так она, во всяком случае, говорит — я-то подозреваю, что у Бетесды никогда не было матери. И хотя я купил ее в Александрии, ее имя не греческое и не египетское. Молоко и сливы должны быть свежими, а вот за сыр я не поручусь.
Мы ели молча. Над садом по-прежнему лежала тень, но я чувствовал, как солнце — осязаемо, почти угрожающе — крадется вдоль гребня черепичной крыши, словно грабитель, затевающий набег. К полудню весь сад зальет нестерпимо жаркий, ослепительный свет, но сейчас здесь было прохладнее, чем в доме, еще не остывшем от вчерашнего зноя. В углу внезапно завозились павлины; самый крупный самец издал пронзительный крик и с чванным видом распустил хвост. Тирон бросил взгляд на птицу и вздрогнул, не готовый к этому зрелищу. Я молча жевал, морщась от непредсказуемых вспышек боли, от которой раскалывались челюсти и виски. Краем глаза я посмотрел на Тирона, юноша перевел взгляд с павлина на пустой дверной проем, в котором скрылась Бетесда.
— Это помогает от похмелья, господин?
— Что это?
Он повернулся лицом ко мне. Выражение абсолютной невинности на его лице слепило ярче, чем солнце, внезапно проглянувшее над верхушкой крыши. Его имя могло быть и греческим, но все черты его лица, за исключением глаз, были классически римскими — плавная округлость лба, щек и подбородка, чуть выпяченные губы и нос. Меня поразили его глаза: никогда прежде не встречал я глаз такого бледно-лилового оттенка, в котором, вне всяких сомнений, не было ничего римского, — вклад матери-невольницы или невольника-отца, привезенных Бог весть откуда в самое сердце империи. Глаза Тирона были слишком невинны и доверчивы, чтобы принадлежать римлянину.
— Это помогает от похмелья, — повторил Тирон, — провести утро с женщиной?
Я громко рассмеялся:
— Едва ли. Гораздо чаще это часть самой болезни. Или побудительная причина, чтобы поправиться до следующего раза.
Он посмотрел на лежащую перед ним еду и вежливо, но без восторга подцепил двумя пальцами кусочек сыра. Очевидно, что даже рабская доля приучила его к лучшей пище.
— Тогда, может быть, хлеб и сыр?
— Еда помогает, если от нее не стошнит. Но лучшему лекарству от похмелья научил меня в Александрии один мудрый врач лет десять тому назад — кажется, мне было тогда примерно столько же, сколько и тебе, и был я охоч до вина. С тех пор оно всегда меня выручало. Видишь ли, его теория состояла в том, что, когда человек напивается, некоторые соки, содержащиеся в вине, вместо того, чтобы раствориться в желудке, поднимаются, подобно гнилым испарениям, в голову. Из-за этого выделяемая мозгом флегма отвердевает, вызывая распухание и воспаление мозга. В конце концов эти соки рассасываются, и флегма размягчается. Потому-то никто не умирает от похмелья, сколь бы мучительной ни была боль.
— Выходит, что единственное лекарство — время?
— Если не считать более быстродействующего: мысли. Сосредоточенное упражнение разума. Видишь ли, если верить моему приятелю, мышление осуществляется в мозге, используя в качестве смазки выделившуюся флегму. Когда флегма загрязняется или отвердевает, начинается головная боль. Однако мысленное усилие производит свежую флегму, которая размягчает и растворяет старую; чем напряженнее думаешь, тем больше производится флегмы. Таким образом, напряженная сосредоточенность мысли ускорит естественное выздоровление от похмелья, промыв воспаленную ткань от вредных соков и обновив смазку между перепонками.