Римская кровь - Страница 102


К оглавлению

102

— Больше никаких приключений! — строго сказал Цицерон. — От них никакого проку. Когда утром обо всем донесут Цецилии, она будет возмущена до глубины души. Тирон повредил ногу. Я не говорю уже о том, чем это все могло обернуться: подсматривать за Хрисогоном в его собственном доме, где в это время находился Сулла! Раб Цицерона и его приспешник с сомнительной репутацией — прости, Гордиан, но это правда — схвачены, когда они слонялись по частному дому на Палатине во время вечеринки в честь Суллы. Было бы совсем нетрудно подать это происшествие как покушение на безопасность государства, ты не находишь? Что, если бы тебя схватили и притащили к Хрисогону? Они могли объявить вас убийцами с той же легкостью, что и ворами. Ты хочешь, чтобы моя голова торчала на пике? И все ради чего — несмотря на страшную опасность ты, не узнал ничего нового, не так ли? Насколько я понимаю, ничего значительного. Твоя работа выполнена, Гордиан. Угомонись. Все теперь зависит от Руфа и от меня. Осталось два дня: завтра и послезавтра, потом суд. До тех пор больше никаких приключений! Сойди с дороги и постарайся остаться в живых. Я запрещаю тебе выходить из этого дома.

Некоторые люди проявляют себя не с лучшей стороны, когда их поднимают с кровати посреди ночи. Цицерон был брюзглив и груб с того самого момента, как мы очутились в прихожей; вызванный рабом, он стал свидетелем прибытия причудливой компании — громко топающих гладиаторов и приехавшего в носилках раба. Под его ввалившимися глазами лежали черные мешки; по-видимому, в его снах не было дружественной богини, вручающей ему молнии. Устал он или нет, но говорил Цицерон без умолку, в основном, чтобы высмеять меня, и в то же время он как наседка суетился вокруг Тирона, лежавшего на столе животом вниз; домашний врач (бывший в то же время главным поваром) осматривал его лодыжку, поворачивая ее из стороны в сторону. Тирон морщился и кусал губы. Врач важно кивал; от недосыпания глаза его были красными и опухшими.

— Перелома нет, — сказал он наконец, — просто вывих. Ему повезло, мог охрометь на всю оставшуюся жизнь. Лучше всего давать ему побольше вина: оно разжижает загустевшую кровь и расслабляет мышцы. На ночь поместите лодыжку в холодную воду, чем холоднее, тем лучше, — это предотвратит воспаление. Если хотите, я могу послать за свежей ключевой водой. Завтра обмотайте ее поплотнее и следите, чтобы он не вставал, пока боль не пройдет окончательно. Утром скажу плотнику, чтобы он сделал ему костыль.

Цицерон облегченно кивнул. Внезапно челюсть его задергалась, рот задрожал, подбородок затрясся. Он широко зевнул, хотя и пытался перебороть зевоту, моргнул и начал засыпать прямо на ходу. Напоследок он смерил меня пренебрежительным взглядом из-под отяжелевших век, неодобрительно покачал головой в сторону Тирона и вернулся к себе в спальню.


Усталый, я проскользнул в свою комнату. Бетесда сидела на постели и дожидалась меня. Вслушиваясь в разговор за дверью, она уловила только обрывки рассказа о нашем ночном приключении. Она засыпала меня вопросами. Я прилежно отвечал и не заметил, как мои скомканные объяснения утратили всякую связность.

В какой-то момент я задремал.

Во сне я лежал на коленях у богини, гладившей меня по лбу. Ее кожа была как алебастр. Губы были подобны вишням. Глаза мои были закрыты, но я знал, что она улыбается, ибо чувствовал ее улыбку, теплым солнечным сиянием ласкавшую мне лицо.

Дверь отворилась, и комната наполнилась светом. Точно актер, выступающий на сцену, вошел Аполлон Эфесский — нагой, золотистый, ослепительно прекрасный. Он встал на колени рядом со мной и поднес свои губы к моему уху так близко, что я кожей ощутил прикосновение его рта. Дыхание его было таким же теплым, как улыбка богини, и источало аромат жимолости. Подобно лепечущему ручью, шептал он сладостные слова утешения.

Невидимые руки заиграли на невидимой лире, и незримый хор запел песню, прекраснее которой я никогда не слышал, — из строки в строку звучали слова любви и хвалы, все в мою честь. В какое-то мгновение по комнате пробежал слепой, дикий гигант с ножом, его глаза были застланы запекшейся кровью, вытекавшей из раны на голове; но ничто больше не омрачило упоительного совершенства моего сна.


Прокричал петух. Я вздрогнул и присел; мне чудилось, что я снова нахожусь в своем доме на Эсквилине и слышу голоса незнакомцев, крадущихся в утренних сумерках. Но шум, принятый мною за голоса разбойников, был, на поверку, поднят Цицероновыми рабами, готовившимися к наступающему дню. Бетесда спала рядом со мной как убитая, завитки ее черных волос разметались по подушке. Я откинулся на подушки, надеясь заснуть снова, и провалился в дрему, не успев закрыть глаза.

Сон надвигался на меня отовсюду — сон без примет, видений, ориентиров. Такой сон подобен вечности; нечем мерить течение времени, нечем разметить пространство, мгновение неотличимо от эона, атом огромен как вселенная. Все многообразие жизни — все наслаждение и вся боль — растворяется в изначальном единстве, поглощая даже ничто. Не такова ли и смерть?

Потом я внезапно пробудился.

Бетесда сидела в углу комнаты, штопая край туники, что была на мне прошлой ночью. Наверно, я порвал ее, прыгая с балкона. Рядом с ней лежал надкушенный кусок хлеба, намазанного медом.

— Который час? — спросил я.

— Полдень или около того.

Я потянулся. Руки не гнулись и ныли. На плече я заметил длинную багровую царапину.

Я встал. Ноги ныли не меньше рук. Из атрия доносилось жужжание пчел и голос упражняющегося в декламации Цицерона.

102